Первая среди равных, Юлия Латынина, Знание — Сила, № 4, апрель 1992 г.
«Я установил свободу» в стране, где «господствовало рабство»,— заявил Урукагина, захвативший власть в шумерском Лагаше около 2370 года до новой эры. За истекшие четыре с лишним тысячи лет свободу устанавливали не раз, но Урукагина пока остается первым исторически засвидетельствованным революционером.
До того революций не было по весьма уважительной причине: не было государства. А структура революции с точностью до знака совпадает со структурой государства: в ней должен участвовать народ, в противном случае это просто дворцовый переворот. В ней должен быть лидер, в противном случае это просто бунт. В ней должны быть свои законы, то есть программа революции, изложенная языком мифа, религии или философии, в противном случае это просто восстание. Сама возможность революции уже характеризует общество. Революция невозможна ни в патриархальном обществе без четко выраженной социальной иерархии, ни при военизированном феодальном строе, где внешнее завоевание свершается раньше внутреннего переворота.
Когда революция — зло, а когда — благо? Преобразует ли она общество или прерывает его органическое развитие? И сколь велика ее роль в истории по сравнению с реформами, с завоеваниями, а главное — с теми глубинными трансформациями мироздания, которые нельзя произвести ни насилием, ни формальным законодательством? Почему одни революции успешны, а другие оправдывают грустное замечание Макиавелли: «едва лишь складывается обыкновение менять установленные порядки во имя блага, как тут же, прикрываясь благими намерениями, их начинают ломать во имя зла»? Что такое революция?
Прежде всего — единичное историческое событие. В нем неповторимость истории, своеобразие цивилизаций и несхожесть характеров. Родовые черты революции могут быть вычленены только через сравнение единичных революций между собой. В короткой статье нельзя описать и даже упомянуть все исторические революции. Остановимся же для начала на одной.
«Ввести общий для всех образ жизни»
Спартанская революция продолжалась пятьдесят лет. В 244 году до новой эры царь Агид пытается воскресить Ликургов строй, «установить между гражданами имущественное равенство и ввести общий для всех образ жизни» (Плутарх). Он строго придерживается конституционных процедур и через три года гибнет от недовольства тех самых граждан, которых он пытался облагодетельствовать.
В 235 году сын его противника, царь Клеомен, который «...еще подростком познакомился с учениями философов благодаря Сферу из Борисфена» (Плутарх), вновь желает «избавить Лакедемон от занесенных извне недугов — роскоши, расточительности, долгов, ростовщичества и двух еще более застарелых язв бедности и богатства» (Плутарх). Царь Клеомен отменяет долги, раздает земли, вновь вводит совместное воспитание и совместные трапезы. Делает он это не с помощью народного собрания, а с помощью военного переворота. Разбитый в битве при Селласии в 222 году, он бежит из Спарты.
Через семнадцать лет, наполненных гражданскими смутами, к власти в Спарте приходит Набид. Он казнит и изгоняет богачей не только в Спарте, но и в захваченном Аргосе. Имущество и даже жен их он раздает народу, разумея, впрочем, под народом в первую очередь самого себя и ближайших к нему лиц.
Он освобождает рабов своих противников, что не мешает ему жесточайшим образом расправиться с рабами, подозреваемыми в восстании; он провозглашает восстановление спартанской военной доблести, что не мешает его охране состоять в основном из иностранных наемников, или, точнее, иностранных бандитов. Он также считает себя последователем законодателя Ликурга, что не мешает ему уничтожить все полисные институты и править, не стесняясь никакими законами, то есть как тиран.
В 192 году до новой эры Набид, на равных ведший войны с римлянами и ахейцами, изменнически убит союзниками. И вскоре почти полувековая эпоха революций, суливших Спарте социальное счастье и военное превосходство, кончается потерей самостоятельности и владычеством Рима.
«Иных потребностей у них быть не должно».
Какие же особенности истории и культуры породили социальные революции Спарты? Полиса, который на протяжении столетий считался у самых различных мыслителей (например, Макиавелли и Руссо) наилучшим греческим государством, а в XX веке был исключен Арнольдом Тойнби из эллинской культуры вообще и вынесен в список «задержанных» цивилизаций вместе с полинезийцами и эскимосами?
Как именно выглядел подлежащий восстановлению Ликургов строй в глазах спартанских реформаторов и их почитателей?
Ликург, «дабы изгнать наглость, зависть, злобу, роскошь и еще более старые, еще более грозные недуги государства — богатство и бедность, уговорил спартанцев объединить все земли, а затем поделить их заново и впредь хранить имущественное равенство, превосходство же искать в доблести». Наделы сообразовывались с нормами продуктов, потребных «для такого образа жизни, который сохранит его согражданам силы и здоровье, меж тем как иных потребностей у них быть не должно». Национализации подверглась не только земля, но и средства производства, в первую очередь рабы илоты. Заниматься ремеслом полноправным гражданам запрещалось. Из Спарты были изгнаны лишние ремесла, золотые и серебряные деньги. Ликург запретил «путешествовать, опасаясь, как бы не завезли в Лакедемон чужие нравы». Странно — знакомство с идеальным государством скорее должно обратить прочие страны на путь истинный, чем привести к погибели идеала.
Учреждение общих трапез приучило народ к общности и воздержанности. Законы против роскоши предписывали, как строить и украшать дома. Дети с семилетнего возраста отбирались у родителей и воспитывались государством. Воспитание сводилось к требованиям беспрекословно подчиняться, стойко переносить лишения и одерживать верх над противником. «В других городах,— писал Ксенофонт,— могущественные люди не желают даже, чтобы думали о них, что они боятся своих начальников, и считают это неблагородным признаком. В Спарте лучшие и высшие люди покоряются начальникам и гордятся своей покорностью». «В особенности, — пишет Платон,— превосходен один закон, запрещающий молодым людям исследовать, что в законах хорошо и что нет, и повелевающий всем единогласно и вполне единодушно соглашаться с тем, что в законах все хорошо».
Насколько соответствовал этот идеал действительности?
Нетрудно доказать, что в вышеописанном виде законов Ликурга не существовало никогда.
Так, теоретически Ликург должен жить до первой мессенской войны, то есть до 740 года до новой эры. Но никакой законодатель в это время не мог отменить золотых и серебряных денег по той простой причине, что подобные монеты стали чеканить только в седьмом веке до новой эры. Неконвертируемость спартанской железной валюты была не мудрой законодательной мерой, а просто следствием экономической отсталости Спарты.
Сама фигура Ликурга похожа не столько на реальных законодателей греческих полисов — Харонда, Залевка, Солона, сколько на Осирисов и Сатурнов, приносящих на Землю Золотой век, справедливость и изобилие.
Что же было вместо Ликурговых законов вначале?
Была система «натурально хозяйственного милитаризма», при которой «военные союзы, вырастают в настоящие коммунистические общины в ущерб общине семейной» (М. Вебер). Такой тип социального устройства — широко распространенное, но отнюдь не некое первоначальное состояние общества. Оно часто возникает у племен, добывающих на жизнь завоеванием, пиратством или грабежом.
Не одни спартанцы, все дорийские племена, покорявшие Грецию в XII — XI веках до новой эры, были организованы на военно-уравнительной основе: общество делило военную добычу и заботилось о постоянном перераспределении земельных наделов, позволяющих воину содержать себя.
Насилие военное, как и насилие революционное, связано не с производством, а с захватом и распределением, и этим его законы противоположны законам хозяйства.
В X—IX веках Спарта развивалась так же, как другие греческие полисы, и вместе с ними вступала в полосу социальных кризисов, вызванных катастрофической нехваткой земли.
Другие полисы находили выход в колонизации, в развитии торговли и ремесел. Спартанцы же — в завоевании соседней Мессении. После второй мессенской войны ее земли становятся государственной собственностью, ее население государственными рабами Полис делит земли Спарты и Мессении на девять тысяч наделов и следит за их неотчуждаемостью.
Военные методы начинают применяться для решений хозяйственных проблем. Создается организация не столько военная, сколько военизированная Спарта содержится в постоянной боевой готовности, но она готова не к внешней, а к внутренней войне. Символично, что, по сообщению Платона, спартанцы опоздали к марафонскому сражению потому, что воевали в это время с восставшими мессенцами.
С общественной собственностью обходятся хуже, чем с личной. Но когда общественная собственность вдобавок одушевлена и умеет ненавидеть своих малочисленных хозяев, возникает государство, где каждый не столько воин, сколько полицейский.
От ношения специальной одежды до ежегодной порки все должно было доказывать, что илоты — не просто рабы, но государственные рабы. Каждый год эфоры официально объявляли илотам войну, ибо без войны их все-таки нельзя было убивать. Лучшие молодые спартанцы вооружались кинжалами, забирали с собой немного пищи и устраивали в полях засады. Днем они прятались, «но ночью выходили на дорогу и убивали любых илотов, каких им удалось обнаружить. Часто они обходили поля и избавлялись от самых сильных и храбрых из них» (Плутарх).
Общество жило войной против собственных производителей, которую не может себе позволить ни один частный собственник. Войной, в которой пережитки инициационных обрядов стали инструментом подавления, необходимым для страны, где всенародная собственность ненавидела своих хозяев до того, что рада была, по выражению Ксенофонта, «съесть их живьем».
Это не равенство нищих и не равенство богатых, а равенство воинов. «В древности не было социал-демократии, в древности была социал-аристократия»,— заметил исследователь С. Я. Лурье, и для Спарты это, безусловно, так.
«Спартанцы боялись показать деньги...»
Между тем философия, которая процветает по всей Греции, не считая разве что Спарты, ищет образцов наилучшего общественного устройства. Спарта становится таким же объектом идеализации, как Золотой век, как скифы и гипербореи. И так же, как Страбон пишет о скифах, которые «имеют общими детей и жен по Платону», так и позднейшие описания Ликургова строя вдохновляются Платоновым «государством», а вовсе не наоборот.
Образ Спарты, встающий со страниц Ксенофонта и Платона, имеет к реальной Спарте примерно такое же отношение, как образ Советского Союза, встающий со страниц Лиона Фейхтвангера или Бернарда Шоу,— к реальной России.
Идеал надо примирить с действительностью, и на помощь приходит традиционное представление о вырождении человечества.
Это раньше «спартанцы боялись показать деньги, а теперь некоторые даже гордятся их приобретением. Раньше жили на родине, теперь же лица, считающиеся первыми в государстве, добиваются, чтобы их наместничество на чужбине не прекращалось» (Ксенофонт). Причина всему — порча нравов и победа в пелопонесской войне. Именно тогда «спартанцы, низвергнув афинское владычество, наводнили собственный город золотом и серебром» (Плутарх). Странный строй, который основан для того, чтобы побеждать, и для которого победа оборачивается социальным крушением.
И все же слова эти во многом справедливы. Спарту, хозяйничавшую в Греции, подтачивает тот же недуг, что и Испанию после завоевания Нового Света,— не само внезапное изобилие, а его паразитический характер; законы и традиции, препятствующие превращению награбленного в торговый и промышленный капитал, но не препятствующие потребительскому хищничеству победителей.
В V—IV веке предметом зависти служит, однако, не столько социальная, сколько политическая система Спарты. В сочетаний военной власти двух царей, неусыпного контроля пятерых избираемых жребием эфоров, герусии и, наконец, народного собрания справедливо видят сочетание монархического, аристократического и демократического принципов. Этот античный вариант «разделения властей» гарантирует Спарте социальную стабильность, которой не обладает ни один античный полис.
«Два истребительных факела...»
Хроническая революция терзает Грецию, как перемежающаяся лихорадка, и исчезает только под властью римлян. Основные ее лозунги — «отмена долгов» и «передел земель» — «два истребительных факела, которыми вооружают народ против аристократии все революционеры» (Тит Ливии). Всюду господствует одна и та же схема возмущения бедняков, которые «лишь одному доступны чувству — зависти к богатым...» (Эврипид). А войны, в которых олигархические и демократические революции играют роль подсобных военных мероприятий, еще больше распространяют «стремление избавиться от привычной бедности и беззаконными способами овладеть добром своих сограждан» (Фукидид).
Но психология переворота — психология не коммунистическая, а редистибутивная. Демос исповедует идеи Шарикова, а не Маркса, что гораздо безопасней. Причин тому две. Во-первых, философы чураются народа, а сам народ, постоянно выдвигая лозунг «все поделить», не доходит до его теоретической и перманентной ипостаси «все обобществить». Во-вторых, имущества богатых и бедных рознятся количеством, а не качеством — это противоположность кредитора и должника, а не капиталиста и рабочего.
Однако именно реалистичность и нерадикальность социализма, помноженная на силу толпы и малый размер полиса, дарует успех. И «везде, где масса приучена демагогами пользоваться чужим добром и где она возлагает свои упования на жизнь за чужой счет, при демократическом строе легко доходит до убийств, изгнаний и раздела земель, коль скоро масса находит... вожака» (Полибий).
Понятие «тирания» в Греции этическое, политическое, но ни в коем случае не социально-экономическое. Тирания — любой несправедливый захват власти и противоправные поступки правителя. Тирания может быть и олигархической, и демократической, и тем показательней, что тираны, приходящие к власти изнутри, «достигали власти потому, что пользовались доверием народа, а залогом этого доверия была их глубокая вражда к богачам» (Аристотель). Тиран может быть лично богат и знатен но опирается на узкий круг приближенных, войско и чернь, «привлекая к себе бедняков и снабжая их полным вооружением и держа при себе самых подлых людей» (Диодор о Тимофане).
Смерть от меча — профессиональная болезнь тирана. Но нередко именно опора на народ позволяет его преемникам сохранить власть, как в Фокиде, в Ферах или Гераклее.
Классический образец младшей тирании — сицилийская держава Дионисия.
Еще до овладения Сиракузами, в 404 году до новой эры, вмешательство Дионисия в гражданскую смуту в соседней Геле кончилось казнью всех богачей. Большая часть конфискованного пошла наемникам, но и народу перепало немало, судя по восторгу, с которым он в особом постановлении приветствует Дионисия как восстановителя свободы.
Те же приемы — умелое возбуждение недовольства народа против богачей, опора на демагогические лозунги передела земель и прощение долгов, частичное освобождение рабов — принесли Дионисию власть в Сиракузах.
Но это — не социальные реформы, а подсобные политические мероприятия. И освобождение рабов Дионисием исходило не из идей равенства, а изменяло социальный состав полиса, превращая его население из граждан в подданных, лично обязанных тирану. Наделение людей землей, отнятой у изгнанников, также превращало новых владельцев земли в людей, кровно заинтересованных в новом порядке.
Демагоги все-таки лучше идеологов ровно настолько, насколько лозунг «все поделить» безопасней идеи «все обобществить». Дележка есть единичное распределение, а не система распределения. Из нее вырастает новое расслоение общества и новое, конечно, требование дележки. Уже после смерти Дионисия Старшего раздаются требования передела земли. После падения Дионисия Младшего в 357 году до новой эры требования превращаются в постановление народного собрания. Раздоры в Сицилии сменяются раздорами, пока в 317 году Агафокл не восстанавливает согласие с помощью войска из наемников, бывших рабов и тех граждан, которым «бедность и зависть делали невыносимым блеск знатных» (Диодор).
Философы учат о наилучшем общественном строе. Тираны показывают, как легко добиться власти, опираясь на демагогию и войско. Тот, кто увидит, что расстояние между тираном и философом, неопределимое с точки зрения этики, почти незаметно, с точки зрения социально-экономических программ, получит в руки гибрид философии и политики — идеологию.
«Сделать имущество граждан общим достоянием...»
В IV веке до новой эры Спарта теряет последние признаки Ликургова строя: закон Эпитадея разрешает продавать землю. После битвы при Левктрах утрата Мессении влечет утрату военно-экономической основы спартанского могущества.
Наступает эпоха эллинизма. Внешнеполитическое влияние Спарты в Греции совершенно затмевается Ахейским союзом, Этолийским союзом, Македонией. Полноправных спартанских граждан остается не более семисот, «да и среди тех лишь около ста владели землей и наследственным имуществом», а все остальные были, по словам Плутарха, «жалкою и нищею толпой, готовой воспользоваться любым случаем для переворота и изменения существующих порядков».
Тирании и революции по-прежнему плодятся в Греции. Но возникает и новый тип властителя — эллинистический царь, обладающий столь же абсолютной властью, как тиран, однако опирающийся не на демагогию, а на завоевания, которые вновь становятся едва ли не основным средством экономического обмена.
Спартанские цари тщетно пытаются подражать царям эллинистическим: нищета граждан мешает им сформировать настоящее войско, всесилие эфоров мешает им править. Тогда-то, в 244 году, на царский престол вступает Эврипонтид Агид.
Стремился ли царь Агид к осуществлению идеи или к захвату власти и отличал ли он одно от другого? Ответить на этот вопрос мы не в состоянии, даже когда речь идет о более близких по времени революционерах. Но можно засвидетельствовать: царь Агид проводил свои реформы мирным путем.
С жизнеописания, оставленного Плутархом, на нас глядит спартанский Будда, взращенный в роскоши царственный отрок, который внезапно проникается идеями социальной реформы. Он первым отдает в государственную кассу свое гигантское имущество — 600 талантов одними деньгами, не говоря уже о земле.
Значения идеальных порывов в истории, к сожалению, нельзя преуменьшить. Но отметим: реформы Агида прежде всего усилили власть царя. Доселе спартанские цари были лишь военными вождями. Их было непременно двое, их власть ограничивалась пятерыми эфорами, и эфоры всемерно поддерживали раздоры между царями. Агид изгнав своего противника, царя Леонида, стал единоличным распорядителем того самого государства, которому с самозабвением пожертвовал свое имущество.
Так или иначе, Агид использует для захвата власти не демагогию, а идеологию. Он апеллирует не к инстинктам толпы, а к иностранным мудрецам, которые «давно уже философствовали в духе Ликурга». Он призывает к восстановлению традиции, а не к разрыву с ней. Был бы соблазн сказать, что это идеология не столько революционная, сколько контрреволюционная, если бы слово «революция» и по своей внутренней форме, и по своему первоначальному европейскому употреблению не означало именно возвращения, восстановления некоего исконного строя.
Миф об исконном Ликурговом коммунизме, подобно мифу об исконном коммунизме русской общины, нуждается, чтобы превратиться в идеологию, в иностранном благословении.
Идеология становится действенной при достаточно специфических условиях — в обществе, экономически отсталом от соседей и в то же время политически и культурно близком. Перепад экономического потенциала и превращает безвредную у себя дома философию в революционную силу за рубежом.
Слово «идеология» подразумевает не только философскую программу, но и социальную группу, заинтересованную в ее воплощении. Агид окружен группой молодежи, которая разделяет его идеи, «ради свободы переменив весь свой образ жизни»; многочисленность партии позволяет Агиду идти легальным путем.
Царь проводит своего сторонника в эфоры и через него предлагает закон о прощении долгов и разделе земли. Своего противника, царя Леонида, он не убивает, а изгоняет, причем хотя бы по видимости соблюдая законность (на основании древнего закона, запрещавшего Гераклиду приживать детей с чужестранкой). Полученный из храма Пасифаи оракул о восстановлении имущественного равенства тоже следует отнести к конституционным методам реформы.
В программе Агида стала идеалом та самая политика самоизоляции, которая привела к закату Спарты. Царь и не пытается искать выход в поощрении ремесел или торговли. Он строит социальную политику на основе внутренних конфискаций и военной экспансии — внешнеполитическом аналоге социализма.
Но не все аристократы — сторонники царя, идеалисты. Лозунги социализма могут быть выгодны и аристократу, и чиновнику, и нищему — любому представителю «праздного класса», заинтересованному во внешнеэкономической дележке того, и только того, чего у него нет. Сторонников Агида устраивала свершившаяся отмена долгов, коими они были, подобно Катилине, обременены, и не устраивал обещанный передел земли, которой у них было вдоволь.
Так легальность преобразований в конце концов вступила в противоречие с их социалистической природой. Притом же, легальная партия не отождествляла себя и вождя, люди не были связаны соучастием в беззакониях.
Народ обвинял Агида в стремлении к тирании. Дядя его, Агесилай, чинил в городе беззакония. Корыстолюбие его сторонников бросалось в глаза. Ни простым гражданам, ни знати Агид большене был нужен. Изгнанный царь Леонид был призван обратно. Агид выманен друзьями из храма, где он искал убежища, и казнен вместе с матерью и бабкой — первая и абсолютно противозаконная казнь царя в истории Спарты. Если первый этап революции нанес непоправимый удар зажиточным, но политически неполноправным жителям Спарты — торговцам и финансистам, то последовавшая за ним контрреволюция нанесла столь же непоправимый удар политической законности.
Очевидно, еще что-то, кроме личного идеализма, обусловливало поведение Агида; сын его смертельного противника Леонида, царь Клеомен, повторяет попытку Агида.
Клеомен учел ошибки Агида. Он начал не с обращения к народу, а с военного заговора. Небезосновательно считая, что переворот легче произвести в военную, нежели в мирную пору, он ввязался в войну с Ахейским союзом. В разгар успешных боевых действий он явился в город, перебил эфоров, и лишь затем открыл народу свой план «сделать имущество граждан общим достоянием и с помощью равенства возродить Спарту, вернув ей верховное владычество над Грецией». Клеомен восстановил все — от совместных трапез до военного воспитания. Но целью Клеомена было не восстановление общности, а восстановление могущества Спарты — не столько социализм, сколько национал социализм. Именно поэтому Клеомен делит землю в Спарте и не делит ее в завоеванном Аргосе, что и стало причиной возмущения аргосцев.
Победы Клеомена — победы простого завоевателя. Но причина его поражения в битве при Селласии в 222 году типична для социалиста. Это — недостаток денег, не позволивший «платить жалование наемникам и давать содержание гражданам».
Удивительно! Ведь потребности спартанцев, живущих «По Ликургу», должны были быть крайне скромны. Раздел имуществ и кассация долгов должны были немедленно увеличить благосостояние нации, по крайней мере, в этом был уверен Клеомен. И наконец, царь вел победоносную войну, овладел почти всем Пелопонёссом, а один разграбленный Мегалополь не уступал ни величиной, ни богатством Лакедемону.
Успел ли царь, затеявший экономические реформы для того, чтобы обеспечить благосостояние государства и содержание армии, осознать, что нехватка денег во время победоносной войны есть в значительной мере следствие этих самых реформ?
Чтобы восстановить древний социальный строй, Клеомен фактически уничтожает древний политический строй. Убив, по видимому, малолетнего сына и брата царя Агида, он, вопреки законам Спарты, берет себе в соправители брата. Он уничтожает эфорат и заменяет герусию коллегией патрономов с урезанными правами. Он действует как патриот, а делает полноправными спартанцами лично от него зависящих чужестранцев. Он стремится восстановить земельное равенство, а фактически раздает землю своим наемникам — типичная мера эллинистических царей, распоряжающихся завоеванной землей. Он стремится быть спартанским законодателем, а становится эллинистическим царем.
После битвы при Селласии Клеомен бежит в Египет. Там он пытается устроить в восточной ленивой, раболепной Александрии переворот под теми же лозунгами, что позволили царю стать полным повелителем Спарты. Путч не удался, Клеомен и его спутники кончили жизнь самоубийством. Птолемей приказал зашить тело Клеомена в звериную шкуру и распять, а оставшихся в живых женщин и детей казнить. Это не конец Маркоса и Дювалье, это — конец Че Гевары.
После изгнания и смерти Клеомена эфемерные тираны следуют один за другим. Двое из них, Хилон и Маханид, по-видимому, также провозглашают себя последователями Ликурга. Идеология окончательно становится необходимым атрибутом спартанского типа тирании.
В 207 году к власти приходит последний самостоятельный правитель Спарты, Набид. Набид продержался у власти дольше всех спартанских реформаторов — с 207 по 192 год. Он пал не вследствие утраты народного доверия или финансового краха, а просто потому, что в это время Рим начал деятельно освобождать Грецию.
История не сохранила нам благоприятных отзывов о Набиде. Полибий и Тит Ливии описывают его переворот как один из ужаснейших, когда были умерщвлены и изгнаны все, выдающиеся богатством и репутацией; имущество их, жены и дети поделены между гражданами и освобожденными рабами изгнанников, а сброд, нанятый Набидом со всей Греции, превратил Спарту в разбойничье гнездо.
Чего стоит один рассказ о «железной деве», сооруженной в Аргосе. На железные острия, торчавшие из ее тела, толкали богачей, отказывавшихся расстаться со своим добром. В конце XX века, впрочем, не стоит так уж критически относиться к этим историям: фантазия диктаторов неисчерпаема, а главное осуществима.
С точки зрения экономической описания деятельности Клеомена как «восстановления Ликургова строя», а деятельности Набида — как «умерщвления и конфискации» есть наглядный урок двоемыслия и двоесловия. С точки зрения этической у нас нет оснований подвергать пересмотру приговор античных историков.
При Набиде мы ничего не слышим ни об эфорах, ни о герусии, ни даже о патрономах. Народные собрания, если и проходят, то под наблюдением наемников. Перед нами классический тип тирана, который приходит к власти с помощью демагогии, правит с помощью наемников, а главным средством пополнения казны считает грабеж покоренных городов.
Раздавая землю, Набид пытается обеспечить не гражданское достоинство земледельца, а лишь личную зависимость от правителя, который наделил его землей, отнятой у прежнего собственника. Воплощение социального идеала оказывается крушением социальных институтов. Парадоксальным образом это как раз те социальные институты, политическая устойчивость которых и внушила два столетия назад такое почтение к Спарте... Судьба их продемонстрировала справедливость слов Эдмунда Берка о том, что социальные институты, не способные к самоизменению, тем самым не способны и к самосохранению.
Вперед, к светлому прошлому…
Личности, возглавлявшие спартанскую революцию, различны, и тем отчетливей ее родовые черты.
Программа спартанской революции сформулирована полностью на языке светской философии, что возможно лишь в обществе, политически развитом и в то же время маргинальном по отношению к тому, в котором эта философия зародилась. Это роднит спартанскую революцию с революциями нового времени и отличает от античности или средневековья, где социальные программы последователей Маздака или членов «Тайпин Дао», чешских таборитов или английских левеллеров сформулированы на языке мифа или религии.
Спартанская революция призывает к светлому прошлому, а не к светлому будущему. Для содержания программы это неважно: оно не имеет отношения ко времени вообще и существует на деле в сослагательном наклонении. Но этот призыв делает ее приемлемой для законных царей. В этом спартанская революция противостоит новому времени: законный царь, который пытается отменить контроль знати над своей властью, апеллируя к народу, ситуация, характерная для античности и средневековья, закончившаяся формированием абсолютистских монархий.
Пятьдесят лет спартанской революции демонстрируют удивительное однообразие социалистической идеологии при удивительном разнообразии социалистической практики: призыв к внеэкономическому распределению может быть выгоден и правящему слою, и демагогу, и диктатору... Зато список пострадавших неизменен – производители и демократические социальные институты.
В упорстве, с которым возрождают Ликургов строй, можно, на первый взгляд, усмотреть некую историческую закономерность. Но присмотревшись, мы обнаружим историческую закономерность, коль скоро таковая существует, в другом — в естественной эволюции строя, которая вела все дальше и дальше от «военного коммунизма».
Революция упорно прерывает, а не воплощает эту закономерность, а правители упорно прибегают к революции именно потому, что она выгодна правителю, хотя и не обществу.
Агид, Клсомен и Набид — социальный реформатор, эллинистический царь, тиран. Три разных человека, три разных социальных типа. Реформатор терпит поражение из-за, несостоятельности своих идей. Клеомен соединяет идею с военной организацией и действует успешней. «Ликургов строй» Набида — уже не что иное, как обыкновенные конфискации и убийства.
Чем последователь Ликурга бессовестней, тем он удачливей, чем он беспринципней, тем он революционней. Социалистическая идея оказывается тем осуществимей, чем меньше в ней социализма. Но при ее осуществлении очередной успех власти есть вместе с тем очередное поражение хозяйства.